Неточные совпадения
Тоска любви Татьяну гонит,
И в сад идет она грустить,
И вдруг недвижны очи клонит,
И лень ей далее ступить.
Приподнялася грудь, ланиты
Мгновенным пламенем покрыты,
Дыханье замерло в устах,
И в слухе шум, и блеск в очах…
Настанет
ночь; луна обходит
Дозором дальный свод небес,
И соловей во мгле древес
Напевы звучные заводит.
Татьяна в темноте не спит
И тихо с няней
говорит...
Меж гор, лежащих полукругом,
Пойдем туда, где ручеек,
Виясь, бежит зеленым лугом
К реке сквозь липовый лесок.
Там соловей, весны любовник,
Всю
ночь поет; цветет шиповник,
И слышен говор ключевой, —
Там виден камень гробовой
В тени двух сосен устарелых.
Пришельцу надпись
говорит:
«Владимир Ленской здесь лежит,
Погибший рано смертью смелых,
В такой-то год, таких-то лет.
Покойся, юноша-поэт...
— А я, брат, —
говорил Ноздрев, — такая мерзость лезла всю
ночь, что гнусно рассказывать, и во рту после вчерашнего точно эскадрон переночевал. Представь: снилось, что меня высекли, ей-ей! и, вообрази, кто? Вот ни за что не угадаешь: штабс-ротмистр Поцелуев вместе с Кувшинниковым.
Ночью она начала бредить; голова ее горела, по всему телу иногда пробегала дрожь лихорадки; она
говорила несвязные речи об отце, брате: ей хотелось в горы, домой… Потом она также
говорила о Печорине, давала ему разные нежные названия или упрекала его в том, что он разлюбил свою джанечку…
Все к лучшему! это новое страдание,
говоря военным слогом, сделало во мне счастливую диверсию. Плакать здорово; и потом, вероятно, если б я не проехался верхом и не был принужден на обратном пути пройти пятнадцать верст, то и эту
ночь сон не сомкнул бы глаз моих.
«Ну-ка, слепой чертенок, — сказал я, взяв его за ухо, —
говори, куда ты
ночью таскался, с узлом, а?» Вдруг мой слепой заплакал, закричал, заохал: «Куды я ходив?.. никуды не ходив… с узлом? яким узлом?» Старуха на этот раз услышала и стала ворчать: «Вот выдумывают, да еще на убогого! за что вы его? что он вам сделал?» Мне это надоело, и я вышел, твердо решившись достать ключ этой загадки.
«Как она перепугалась нынче
ночью! —
говорил он, — ведь надобно ж, чтоб это случилось именно тогда, как я в отсутствии».
Девочка
говорила не умолкая; кое-как можно было угадать из всех этих рассказов, что это нелюбимый ребенок, которого мать, какая-нибудь вечно пьяная кухарка, вероятно из здешней же гостиницы, заколотила и запугала; что девочка разбила мамашину чашку и что до того испугалась, что сбежала еще с вечера; долго, вероятно, скрывалась где-нибудь на дворе, под дождем, наконец пробралась сюда, спряталась за шкафом и просидела здесь в углу всю
ночь, плача, дрожа от сырости, от темноты и от страха, что ее теперь больно за все это прибьют.
— Да как же, вот этого бедного Миколку вы ведь как, должно быть, терзали и мучили, психологически-то, на свой манер, покамест он не сознался; день и
ночь, должно быть, доказывали ему: «ты убийца, ты убийца…», — ну, а теперь, как он уж сознался, вы его опять по косточкам разминать начнете: «Врешь, дескать, не ты убийца! Не мог ты им быть! Не свои ты слова
говоришь!» Ну, так как же после этого должность не комическая?
Нет, Дунечка, все вижу и знаю, о чем ты со мной много — то
говорить собираешься; знаю и то, о чем ты всю
ночь продумала, ходя по комнате, и о чем молилась перед Казанскою божией матерью, которая у мамаши в спальне стоит.
— А ты, такая-сякая и этакая, — крикнул он вдруг во все горло (траурная дама уже вышла), — у тебя там что прошедшую
ночь произошло? а? Опять позор, дебош на всю улицу производишь. Опять драка и пьянство. В смирительный [Смирительный — т. е. смирительный дом — место, куда заключали на определенный срок за незначительные проступки.] мечтаешь! Ведь я уж тебе
говорил, ведь я уж предупреждал тебя десять раз, что в одиннадцатый не спущу! А ты опять, опять, такая-сякая ты этакая!
— Эх, батюшка! Слова да слова одни! Простить! Вот он пришел бы сегодня пьяный, как бы не раздавили-то, рубашка-то на нем одна, вся заношенная, да в лохмотьях, так он бы завалился дрыхнуть, а я бы до рассвета в воде полоскалась, обноски бы его да детские мыла, да потом высушила бы за окном, да тут же, как рассветет, и штопать бы села, — вот моя и
ночь!.. Так чего уж тут про прощение
говорить! И то простила!
— Молчи ж,
говорят тебе, чертова детина! — закричал Товкач сердито, как нянька, выведенная из терпенья, кричит неугомонному повесе-ребенку. — Что пользы знать тебе, как выбрался? Довольно того, что выбрался. Нашлись люди, которые тебя не выдали, — ну, и будет с тебя! Нам еще немало
ночей скакать вместе. Ты думаешь, что пошел за простого козака? Нет, твою голову оценили в две тысячи червонных.
А козаки все еще
говорили промеж собой, и всю
ночь стояла у огней, приглядываясь пристально во все концы, трезвая, не смыкавшая очей стража.
— Нянька
говорит, что Оленька кашляла
ночью. Не послать ли завтра за доктором? — спросил он.
— Не ты ли со слезами
говорил, глядя на гравюры рафаэлевских мадонн, Корреджиевой
ночи, на Аполлона Бельведерского: «Боже мой!
— Ну, вот я и мучусь с тех пор день и
ночь, ломаю голову, как предупредить огласку; заботился, чтоб не напугать тебя… Я давно хотел
поговорить с тобой…
Пуще всего он бегал тех бледных, печальных дев, большею частию с черными глазами, в которых светятся «мучительные дни и неправедные
ночи», дев с не ведомыми никому скорбями и радостями, у которых всегда есть что-то вверить, сказать, и когда надо сказать, они вздрагивают, заливаются внезапными слезами, потом вдруг обовьют шею друга руками, долго смотрят в глаза, потом на небо,
говорят, что жизнь их обречена проклятию, и иногда падают в обморок.
— Ну вот, шутка! —
говорил Илья Ильич. — А как дико жить сначала на новой квартире! Скоро ли привыкнешь? Да я
ночей пять не усну на новом месте; меня тоска загрызет, как встану да увижу вон вместо этой вывески токаря другое что-нибудь, напротив, или вон ежели из окна не выглянет эта стриженая старуха перед обедом, так мне и скучно… Видишь ли ты там теперь, до чего доводил барина — а? — спросил с упреком Илья Ильич.
Не встречали они равнодушно утра; не могли тупо погрузиться в сумрак теплой, звездной, южной
ночи. Их будило вечное движение мысли, вечное раздражение души и потребность думать вдвоем, чувствовать,
говорить!..
«В самом деле, сирени вянут! — думал он. — Зачем это письмо? К чему я не спал всю
ночь, писал утром? Вот теперь, как стало на душе опять покойно (он зевнул)… ужасно спать хочется. А если б письма не было, и ничего б этого не было: она бы не плакала, было бы все по-вчерашнему; тихо сидели бы мы тут же, в аллее, глядели друг на друга,
говорили о счастье. И сегодня бы так же и завтра…» Он зевнул во весь рот.
— Но ты одно скажи мне: было в его тоне неприличное, нечистое, унизительно-ужасное? —
говорил он, становясь пред ней опять в ту же позу, с кулаками пред грудью, как он тогда
ночью стоял пред ней.
Родительница его, из фамилии Колязиных, в девицах Agathe, а в генеральшах Агафоклея Кузьминишна Кирсанова, принадлежала к числу «матушек-командирш», носила пышные чепцы и шумные шелковые платья, в церкви подходила первая ко кресту,
говорила громко и много, допускала детей утром к ручке, на
ночь их благословляла, — словом, жила в свое удовольствие.
— Знаешь ли что? —
говорил в ту же
ночь Базаров Аркадию. — Мне в голову пришла великолепная мысль. Твой отец сказывал сегодня, что он получил приглашение от этого вашего знатного родственника. Твой отец не поедет; махнем-ка мы с тобой в ***; ведь этот господин и тебя зовет. Вишь, какая сделалась здесь погода; а мы прокатимся, город посмотрим. Поболтаемся дней пять-шесть, и баста!
Садясь в тарантас к Базарову, Аркадий крепко стиснул ему руку и долго ничего не
говорил. Казалось, Базаров понял и оценил и это пожатие, и это молчание. Предшествовавшую
ночь он всю не спал и не курил и почти ничего не ел уже несколько дней. Сумрачно и резко выдавался его похудалый профиль из-под нахлобученной фуражки.
«Да уж это, —
говорю я, — не твое дело…» Однако я таки ее увез… не в этот раз, а в другой:
ночью, на телеге приехал — и увез.
Людоед всю
ночь пил вино. И, когда он много выпил, ему захотелось опять есть. Он встал и пошел в ту горницу, где спали мальчик с пальчик с братьями и 7 девочек. Он подошел к мальчикам, ощупал на них золотые шапочки и
говорит: «Вот спьяну чуть своих дочерей не порезал». Оставил мальчиков и пошел к дочерям, ощупал на них мягкие шапочки и всех перерезал и заснул.
— Море вовсе не такое, как я думала, —
говорила она матери. — Это просто большая, жидкая скука. Горы — каменная скука, ограниченная небом.
Ночами воображаешь, что горы ползут на дома и хотят столкнуть их в воду, а море уже готово схватить дома…
Поговорить с нею о Безбедове Самгину не удавалось, хотя каждый раз он пытался начать беседу о нем. Да и сам Безбедов стал невидим, исчезая куда-то с утра до поздней
ночи. Как-то, гуляя, Самгин зашел к Марине в магазин и застал ее у стола, пред ворохом счетов, с толстой торговой книгой на коленях.
— Лидия, кажется, простудилась, —
говорила она, хмурясь, глядя, как твердо шагает Безбедов. — Ночь-то какая жуткая! Спать еще рано бы, но — что же делать? Завтра мне придется немало погулять, осматривая имение. Приятного сна…
— Он даже перестал дружиться с Любой, и теперь все с Варей, потому что Варя молчит, как дыня, — задумчиво
говорила Лидия. — А мы с папой так боимся за Бориса. Папа даже
ночью встает и смотрит — спит ли он? А вчера твоя мама приходила, когда уже было поздно, все спали.
Он видел, что Макаров уже не тот человек, который
ночью на террасе дачи как бы упрашивал, умолял послушать его домыслы. Он держался спокойно,
говорил уверенно. Курил меньше, но, как всегда, дожигал спички до конца. Лицо его стало жестким, менее подвижным, и взгляд углубленных глаз приобрел выражение строгое, учительное. Маракуев, покраснев от возбуждения, подпрыгивая на стуле, спорил жестоко, грозил противнику пальцем, вскрикивал...
Разгорячась, он сказал брату и то, о чем не хотел
говорить: как-то
ночью, возвращаясь из театра, он тихо шагал по лестнице и вдруг услыхал над собою, на площадке пониженные голоса Кутузова и Марины.
«Она тоже
говорила о страхе жизни», — вспомнил он, шагая под серебряным солнцем. Город, украшенный за
ночь снегом, был удивительно чист и необыкновенно, ласково скучен.
Лидия заставила ждать ее долго, почти до рассвета. Вначале
ночь была светлая, но душная, в раскрытые окна из сада вливались потоки влажных запахов земли, трав, цветов. Потом луна исчезла, но воздух стал еще более влажен, окрасился в темно-синюю муть. Клим Самгин, полуодетый, сидел у окна, прислушиваясь к тишине, вздрагивая от непонятных звуков
ночи. Несколько раз он с надеждой
говорил себе...
— И вдруг — вообрази! —
ночью является ко мне мамаша, всех презирающая, вошла так, знаешь, торжественно, устрашающе несчастно и как воскресшая дочь Иаира. «Сейчас, —
говорит, — сын сказал, что намерен жениться на вас, так вот я умоляю: откажите ему, потому что он в будущем великий ученый, жениться ему не надо, и я готова на колени встать пред вами». И ведь хотела встать… она, которая меня… как горничную… Ах, господи!..
Не забывая пасхальную
ночь в Петербурге, Самгин пил осторожно и ждал самого интересного момента, когда хорошо поевшие и в меру выпившие люди, еще не успев охмелеть,
говорили все сразу. Получалась метель слов, забавная путаница фраз...
— Двое суток, день и
ночь резал, —
говорил Иноков, потирая лоб и вопросительно поглядывая на всех. — Тут, между музыкальным стульчиком и этой штукой, есть что-то, чего я не могу понять. Я вообще многого не понимаю.
Хотя кашель мешал Дьякону, но
говорил он с великой силой, и на некоторых словах его хриплый голос звучал уже по-прежнему бархатно. Пред глазами Самгина внезапно возникла мрачная картина:
ночь, широчайшее поле, всюду по горизонту пылают огромные костры, и от костров идет во главе тысяч крестьян этот яростный человек с безумным взглядом обнаженных глаз. Но Самгин видел и то, что слушатели, переглядываясь друг с другом, похожи на зрителей в театре, на зрителей, которым не нравится приезжий гастролер.
— Нуте-ко, давайте закусим на сон грядущий. Я без этого — не могу, привычка. Я, знаете, четверо суток провел с дамой купеческого сословия, вдовой и за тридцать лет, — сами вообразите, что это значит! Так и то,
ночами, среди сладостных трудов любви, нет-нет да и скушаю чего-нибудь. «Извини,
говорю, машер…» [Моя дорогая… (франц.)]
Ночью, Варя, не спится мне, все мерещится шепот какой-то: кто-то так ласково
говорит со мной, точно голубит меня, точно голубь воркует.
Катерина. Не жалеешь ты меня ничего!
Говоришь: не думай, а сама напоминаешь. Разве я хочу об нем думать; да что делать, коли из головы нейдет. Об чем ни задумаю, а он так и стоит перед глазами. И хочу себя переломить, да не могу никак. Знаешь ли ты, меня нынче
ночью опять враг смущал. Ведь я было из дому ушла.
Бывшие на берегу офицеры с американского судна сказывали, что они ожидали уже услышать
ночью с нашего фрегата пушечные выстрелы, извещающие о критическом положении судна, а английский миссионер
говорил, что он молился о нашем спасении.
По временам мы видим берег, вдоль которого идем к северу, потом опять туман скроет его. По
ночам иногда слышится визг: кто
говорит — сивучата пищат, кто — тюлени. Похоже на последнее, если только тюлени могут пищать, похоже потому, что днем иногда они целыми стаями играют у фрегата, выставляя свои головы, гоняясь точно взапуски между собою. Во всяком случае, это водяные, как и сигнальщик Феодоров полагает.
Но вот мы вышли в Великий океан. Мы были в 21˚ северной широты: жарко до духоты. Работать днем не было возможности. Утомишься от жара и заснешь после обеда, чтоб выиграть поболее времени
ночью. Так сделал я 8-го числа, и спал долго, часа три, как будто предчувствуя беспокойную
ночь. Капитан подшучивал надо мной, глядя, как я проснусь, посмотрю сонными глазами вокруг и перелягу на другой диван, ища прохлады. «Вы то на правый, то на левый галс ложитесь!» —
говорил он.
Рассчитывали на дующие около того времени вестовые ветры, но и это ожидание не оправдалось. В воздухе мертвая тишина, нарушаемая только хлопаньем грота.
Ночью с 21 на 22 февраля я от жара ушел спать в кают-компанию и лег на диване под открытым люком. Меня разбудил неистовый топот, вроде трепака, свист и крики. На лицо упало несколько брызг. «Шквал! —
говорят, — ну, теперь задует!» Ничего не бывало, шквал прошел, и фрегат опять задремал в штиле.
«Да ты смотри не напейся холодного после работы, —
говорю я шутя, — или на сырости не ложись
ночью».
Но
говорят и пишут, между прочим американец Вилькс, француз Малля (Mallat), что здесь нет отелей; что иностранцы, после 11-ти часов, удаляются из города, который на
ночь запирается, что остановиться негде, но что зато все гостеприимны и всякий дом к вашим услугам. Это заставляет задумываться: где же остановиться, чтоб не быть обязанным никому? есть ли необходимые для путешественника удобства?
«Вот вы привыкли по
ночам сидеть, а там, как солнце село, так затушат все огни, —
говорили другие, — а шум, стукотня какая, запах, крик!» — «Сопьетесь вы там с кругу! — пугали некоторые, — пресная вода там в редкость, все больше ром пьют».
Между тем
ночь сошла быстро и незаметно. Мы вошли в гостиную, маленькую, бедно убранную, с портретами королевы Виктории и принца Альберта в парадном костюме ордена Подвязки. Тут же был и портрет хозяина: я узнал таким образом, который настоящий: это — небритый, в рубашке и переднике;
говорил в нос, топал, ходя, так, как будто хотел продавить пол. Едва мы уселись около круглого стола, как вбежал хозяин и объявил, что г-н Бен желает нас видеть.